Марк Шатуновский

как перчатку, стяни с себя тело и пройдись перед всеми раздетой душой, ну чего убиваться, что бюст небольшой, ведь сейчас ты его не одела.

встреча с Богом несложное дело, как всем классом сходить на рентген, в худшем случае — в одиночестве в гинекологический кабинет, ведь в конечном итоге не важно — беременна ты или нет, а чтоб был Гинеколог всемилостив и не чинил беспредела.

а пройдешь медосмотр и можешь гулять себе смело, видишь, райские кущи посажены в парковом чинном порядке, скучновато немного, ну да здесь уж такие порядки: вегетарьянство и санитарные нормы отстрела.

вот и ты, наконец, распряжешь обостренное чувство прицела — тут ни запахов тебе минрельсстроя, ни шемаханской тебе колбасы, здесь абсолютная беспредметность и даже не носят трусы, ну и что, что стеснительно, а ты как хотела?

ты уже убедилась в пустяковости житейских невзгод и земного удела? ты уже насмотрелась на нас с надлежащей тебе высоты? ты уже присмотрела для прибывающих следом повыше и погуще кусты, где бы мы разместились с закуской и прочим нехитрым заделом?

ты уже настрочила покруче стишат, как всегда ты умела? ты нам их почитаешь? что с того, что мы будем придирчивы, как дураки, если жизнь — только текст, то и смерть начинается с предыдущей строки после незначительного летального пробела.

ты помнишь, сережа, пейзажи парижчины? а видишь, сережа, пейзажи смоленщины: откуда по ним расселились поприщины и так некрасиво одетые женщины?

стоит экскаватор на станции проклятой и роет зачем-то замученный грунт, балдеет зима, и уж если не рохля ты, то примешь полбанки под звуки «пер гюнт»:

динамик погнал со столба станционного. но если бы здесь проживала сольвейг, то с нею на пару борща порционного почел бы за счастье в столовке, как шейх.

я зажил бы с ней в том расшатанном домике, ложась по ночам на пружинный матрас, лаская ее подувядшие холмики, поскольку в провинции вянут на раз.

ну, местные, может быть, в рожу мне съездили, попортили б быстро мой импортный френч. а на фиг, сергей, мы во францию съездили? не стали счастливей, не спикаем френч.

а здесь бы я просто сидел на завалинке и долго смотрел в подуставшую даль, такой неказистый, поникший и маленький, какой я и есть. впрочем, это едва ль:

я ей бы купил пару фирменных шмоток, одел бы детишек и вывез в москву. тогда почему местной жизни ошметок прогнал этот бред по загибам в мозгу?

откуда вина перед вечной провинцией, как будто я что-то украл или жид? и долго ли совесть, язвимая фикцией, могет трепетать и еще дребезжит?

и можно ли всех осчастливить имуществом: квартира в две клетки, видюшник, ковер? а нет, так зачем своим сердцем скребущимся вибрировать, зря озирая простор?

что можно исправить в таком мироздании, где только и ждешь, что за чей-нибудь счет. Господь, как разведчик, ушел на задание, а здесь без него ни один не сечет.

близорукие годы стоят с виноватой улыбкой в мешковатом плаще за зеркальным ободранным шкафом: на отца не похожи — какой-то комплекции хлипкой, и слегка оплывают и плавятся с медленным кайфом.

или выйдешь во двор с параличного черного хода — есть еще и такое почти безобидное средство — только ноги промочишь, пусть даже сухая погода, в подсыхающих лужах времен алиментного детства.

кто вас так напугал, кто вас вытряс из фотоальбомов, довоенные мальчики, в угол забитые бытом, знатоки изречений и даже самбистских приемов, с выражением лиц, совпадающим с чем-то забытым.

ваши длинные тени на лунной поверхности страха — тени прежде стоявших на голой земле монументов, вас знобит от любого волнения в области паха, от лежащих в нагрудных карманах своих документов.

проживаешь в квартире, а рядом глухие отсеки остывающей жизни, уже не способной продлиться, кто-то смотрит оттуда, как смотрят с портретов генсеки, и еще мельтешит в физкультурных разводах столица.

или встретишь себя на замызганной лестничной клетке: не найдешь, что сказать, и не выйдет с собой разговора, только смотришь просяще на этого в ношеной кепке, мол, еще постоим, ну, чего разбегаться так скоро.

незаметные вещи ведут свою жизнь, как улитки: вот баллончик губами обласканной яркой помады, два английских ключа и билет — разве это улики? это так ненарочно и просит позорно пощады.

эта мелкая жизнь вымогает себе упрощенье, горстку сахарных слез намывая из детских обманов, и как после дождя, получив для себя отпущенье, выползает наружу из сумочек или карманов.

так зачем их щадить? разве так поступают убийцы? и куда уходить, а уйдя, для чего возвращаться? что здесь можно найти или в чем захотеть убедиться? в том, что дети растут и земля продолжает вращаться...

кусты кровеносных сосудов роняют последние листья, в них ветер, влетая, теряет рассудок, с них птицы, взлетая, вмерзают в созвездья.

в их гуще пульсирует сердце с отростками губчатых трубок, в них мечутся крови мохнатые тельца и стенокардии обрубок.

а корни путей пищевода уходят в белковую почву, и звезды читают свободно клинописную генную почту.

с земли подымается вздохом сознания мыслящий пух, и каждый, окликнутый Богом, растит в одиночестве слух.

его подвигает строенье того, что всем кажется духом, на поиски внешнего зренья, ведомого внутренним слухом.